- NatalyaМодератор
- Сообщения : 474
Дата регистрации : 2023-12-10
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Вс 18 Фев 2024 - 10:09
Полагаю речь о дизайнере Ольге Кондратовой...не так ли? Других "философов - минималистов" среди дизайнеров интерьера я не знаю.Анна пишет:
P.S. работа очень понравившаяся, скопированная мною на «неопределенное» будущее ..... со страницы, той самой Ольги Кондратьевой, «о дизайне и уюте» ( пост, с абсолютно другим контекстом), а "своровала как художник"
- ЛюбаГость
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Вс 7 Апр 2024 - 1:19
Если горечь прогонишь из сердца,
Начнёшь замечать красивое,
Облака по-соседству,
Полотна небесно-синие.
Понимаешь ли, в каждой истории
Будет что-то, кроме страданий.
Новый день с золотыми просторами,
Горшки с цветущей геранью.
Нужно перелистнуть страницу,
Пережить драмы, козни, предательства.
Шар земной продолжает крутиться
Вопреки обстоятельствам.
Иногда неудачи становятся частью успеха,
После чёрных полос наступают белые,
Есть хорошие знаки и светлые вехи,
Перелетные птицы, рассветы спелые.
Улыбки мая. Божественные холсты.
Звон гитары. Цветущие ветки акаций.
Но что важнее всего, у тебя есть ты
И миллион причин не сдаваться.
Алеся Синеглазая
Начнёшь замечать красивое,
Облака по-соседству,
Полотна небесно-синие.
Понимаешь ли, в каждой истории
Будет что-то, кроме страданий.
Новый день с золотыми просторами,
Горшки с цветущей геранью.
Нужно перелистнуть страницу,
Пережить драмы, козни, предательства.
Шар земной продолжает крутиться
Вопреки обстоятельствам.
Иногда неудачи становятся частью успеха,
После чёрных полос наступают белые,
Есть хорошие знаки и светлые вехи,
Перелетные птицы, рассветы спелые.
Улыбки мая. Божественные холсты.
Звон гитары. Цветущие ветки акаций.
Но что важнее всего, у тебя есть ты
И миллион причин не сдаваться.
Алеся Синеглазая
- ЛюбаГость
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Вс 7 Апр 2024 - 1:33
-Скажи, чем занята?
— Живу!
— А завтра?
— Тем же, что сегодня,
Жизнь превращается в канву,
А на канве — узор восходный.
— А если белую канву
Печали в серый цвет окрасят?
— Я солнце в гости позову
И с головой укроюсь в счастье.
— А чем печали станут?
— Сном.
— А козни?
— Превратятся в опыт.
Обнимет день своим крылом,
Пройдут дожди, утихнет грохот.
— И ты живёшь?
— И я живу,
Учусь у солнца, верю в лето,
Беру привычную канву
И шью по ней июльским светом.
Алеся Синеглазая
Из книги "С любовью, тебе"
— Живу!
— А завтра?
— Тем же, что сегодня,
Жизнь превращается в канву,
А на канве — узор восходный.
— А если белую канву
Печали в серый цвет окрасят?
— Я солнце в гости позову
И с головой укроюсь в счастье.
— А чем печали станут?
— Сном.
— А козни?
— Превратятся в опыт.
Обнимет день своим крылом,
Пройдут дожди, утихнет грохот.
— И ты живёшь?
— И я живу,
Учусь у солнца, верю в лето,
Беру привычную канву
И шью по ней июльским светом.
Алеся Синеглазая
Из книги "С любовью, тебе"
- ЛюбаГость
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Вс 7 Апр 2024 - 1:39
Обещай себе выстоять, выжить, расправить плечи,
Даже если печалями долгими путь размечен,
"Всё наладится, детка! " тверди себе снова и снова,
Прорастай самобытным шиповником в зимах суровых.
В зеркалах отражение женщины. Ангела. Птицы.
Эти белые крылья нужны. Ими можно укрыться.
Эти трудности были даны, чтобы ты стала сильной,
Обещай себе выжить, пробиться сквозь злые плавильни.
Ты достойна. Достойна улыбок и доброй сказки.
Замечай, как приветливый день посылает подсказки,
Как легко и уверенно жизнь пишет вязью на белом,
Отпусти свои страхи, родная. Будь гордой и смелой.
Все получится, милый воробушек. Пробуй и пробуй,
Станут слёзы когда-нибудь золотом высшей пробы.
Алеся Синеглазая
Из книги "С любовью, тебе"
Даже если печалями долгими путь размечен,
"Всё наладится, детка! " тверди себе снова и снова,
Прорастай самобытным шиповником в зимах суровых.
В зеркалах отражение женщины. Ангела. Птицы.
Эти белые крылья нужны. Ими можно укрыться.
Эти трудности были даны, чтобы ты стала сильной,
Обещай себе выжить, пробиться сквозь злые плавильни.
Ты достойна. Достойна улыбок и доброй сказки.
Замечай, как приветливый день посылает подсказки,
Как легко и уверенно жизнь пишет вязью на белом,
Отпусти свои страхи, родная. Будь гордой и смелой.
Все получится, милый воробушек. Пробуй и пробуй,
Станут слёзы когда-нибудь золотом высшей пробы.
Алеся Синеглазая
Из книги "С любовью, тебе"
- ЛюбаГость
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Ср 10 Апр 2024 - 12:18
Бывший подъесаул уходил воевать,
На проклятье отца и молчание брата -
Он ответил: "Так надо, но вам не понять..."
Тихо обнял жену и добавил: "Так надо!"
Он вскочил на коня, проскакал полверсты
Но, как вкопанный, встал у речного затона -
И река приняла ордена и кресты,
И накрыла волна золотые погоны.
И река приняла ордена и кресты,
И накрыла волна золотые погоны.
Ветер сильно подул, вздыбил водную гладь;
Зашумела листва, встрепенулась природа.
И услышал казак: "Ты идешь воевать
За народную власть со своим же народом!"
И услышал казак: "Ты идешь воевать
За народную власть со своим же народом!"
Он встряхнул головой и молитву прочел,
И коню до костей шпоры врезал с досады!
Конь шарахнулся так, как от ладана черт -
От затона, где в ил оседали награды.
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить -
С нашим атаманом не приходится тужить!
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить -
С нашим атаманом не приходится тужить!
И носило его по родной стороне,
Где леса и поля превратились в плацдармы!
Бывший подъесаул преуспел в той войне,
И закончил ее на посту Командарма!
Природа мудра, и Всевышнего глаз -
Видит каждый наш шаг на тернистой дороге!
Наступает момент, когда каждый из нас
У последней черты вспоминает о Боге!
Вспомнил и командарм - и проклятье Отца,
И как божий наказ у реки не послушал;
Когда щелкнул затвор и девять граммов свинца
Отпустили на суд его грешную душу...
А затон, все хранит в глубине ордена;
И вросли в берега золотые погоны!
На года, на века; на все времена -
Непорушенной памятью Тихого Дона.
На года, на века; на все времена -
Непорушенной памятью Тихого Дона!
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить -
С нашим атаманом не приходится тужить!
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить -
......
На проклятье отца и молчание брата -
Он ответил: "Так надо, но вам не понять..."
Тихо обнял жену и добавил: "Так надо!"
Он вскочил на коня, проскакал полверсты
Но, как вкопанный, встал у речного затона -
И река приняла ордена и кресты,
И накрыла волна золотые погоны.
И река приняла ордена и кресты,
И накрыла волна золотые погоны.
Ветер сильно подул, вздыбил водную гладь;
Зашумела листва, встрепенулась природа.
И услышал казак: "Ты идешь воевать
За народную власть со своим же народом!"
И услышал казак: "Ты идешь воевать
За народную власть со своим же народом!"
Он встряхнул головой и молитву прочел,
И коню до костей шпоры врезал с досады!
Конь шарахнулся так, как от ладана черт -
От затона, где в ил оседали награды.
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить -
С нашим атаманом не приходится тужить!
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить -
С нашим атаманом не приходится тужить!
И носило его по родной стороне,
Где леса и поля превратились в плацдармы!
Бывший подъесаул преуспел в той войне,
И закончил ее на посту Командарма!
Природа мудра, и Всевышнего глаз -
Видит каждый наш шаг на тернистой дороге!
Наступает момент, когда каждый из нас
У последней черты вспоминает о Боге!
Вспомнил и командарм - и проклятье Отца,
И как божий наказ у реки не послушал;
Когда щелкнул затвор и девять граммов свинца
Отпустили на суд его грешную душу...
А затон, все хранит в глубине ордена;
И вросли в берега золотые погоны!
На года, на века; на все времена -
Непорушенной памятью Тихого Дона.
На года, на века; на все времена -
Непорушенной памятью Тихого Дона!
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить -
С нашим атаманом не приходится тужить!
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить -
......
- ЛюбаГость
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Пн 15 Апр 2024 - 11:10
Всех обидчиков простила? — задал в конце исповеди батюшка свой обычный вопрос. И я с готовностью закивала. И передо мной женщина тоже кивала. И после меня тоже...
Я, правда, старалась в тот момент не думать о тех, кто меня обидел. Роились в голове мысли, что вот там мне не так сказали, там не так посмотрели, там нагрубили. Но я старалась не думать. Хотя бы до Причастия. Но не думать и простить — это разные вещи... И я вдруг вспомнила Машку-дурочку. Та вообще никогда никого не прощала.
Лет семь, как нет ее в живых.Один раз за эти годы удалось мне побывать на ее могилке... Маленькое простое сельское кладбище, простая оградка, простой деревянный крест. Все простое, потому что Машку хоронил простой маленький провинциальный приход — больше было некому. И прямо на ее могильном холмике откуда ни возьмись — цикорий.
Я тогда еще подумала, что не зря именно он вырос здесь, у Машки. Синий кусочек неба на земле. Она сама была кусочком этого Неба.
Когда Машка умерла было ей за шестьдесят. Но ее все так и звали — Машка. И на приходе у отца Евгения, и просто в том маленьком южном городке. Обращались на «ты» даже дети. И считали местной дурочкой.
Когда-то в далеком детстве Машка полезла на шелковицу за застрявшим там котенком. Положила его в сумку, посидела на ветке, поела ягод, а когда начала слезать, не удержалась, упала и ударилась головой. Котенок убежал, а она осталась ребенком навсегда. Машкой-дурочкой. Отец Евгений даже причащал ее в ее шестьдесят без исповеди, как маленькую.
Все свое время Машка проводила у него в храме. Но опять же вела себя, как дитя, чем очень раздражала взрослых благочестивых прихожан. И меня, если честно, тоже. Она могла заговорить прямо во время службы, могла вдруг забить земные поклоны. Могла повиснуть у кого-нибудь на шее или запросто подойти во время молебна к батюшке и взять его под руку. Или начать копаться в моей сумке, изымая оттуда содержимое.
— Машка, отстань, — говорила я ей.
Ей все это говорили…
— Машка, уйди, Херувимская...
— Так, бери конфету и иди, дай помолиться...
— Да замолчишь ты или нет?!
Она замолкала, отставала и шла к детям. И тут же отдавала кому-нибудь выпрошенную конфету...
Вот кто ее правда любил, так это дети. Она, шестидесятилетняя женщина, играла с ними в приходской песочнице, лепила какие-то куличики. Нянчила с девчонками их кукол. Просто болтала и смеялась.
А еще она очень любила катать по церковному дворику коляски с младенцами. Машка шла с этой коляской гордо и трепетно одновременно. Иногда останавливалась и заглядывала внутрь. И лицо ее сияло от радости и нежности...
Хорошо запомнила я один случай... Было лето, я приехала в тот городок и пришла на службу в тот храм. Была всенощная, приближалось помазание. И во дворике появилась незнакомая мне женщина с коляской. Ее в принципе никто там не знал. Это было понятно по поведению прихожан.
Никто не знал, но все, не таясь, смотрели в ее коляску, из которой беспомощно свисали в разные стороны детские руки и ноги. На вид ребенку было уже года три или четыре, и не оставалось никаких сомнений, что он очень болен. Когда женщина достала его, чтобы нести на помазание, все стало еще очевиднее. Большая, бесформенная, как будто бы второпях вылепленная, голова. Слабая шейка, которая не могла ее держать. Перекошенный рот. Глаза, смотрящие в пустоту.
Кто-то глядел, как завороженный, кто-то стыдливо отвернулся, непонятно кого или чего стыдясь, себя или ребенка. «Горе-то какое», — послышалось откуда-то... «Ох, грехи наши, грехи...».
Женщина шла мимо нас с этим ребенком на руках, и мне тогда подумалось, что вот так, наверное, нес мимо зевак Иисус свой крест. Еще немного, и она упадет под его тяжестью. А среди нас не найдется Симона Киринеянина.
— А как его зовут? — подошла вдруг к ним Машка...
Нашелся…
— Витя.
— Давайте я вас отведу к батюшке, он у нас хороший.
Она взяла болтающуюся ручку и встала с ними в очередь на помазание.
Кто-то попытался отогнать дурочку:
— Ты-то куда лезешь?!
— Пожалуйста, не надо, — едва не взмолилась женщина. — Пусть будет с нами…
Опомнившиеся прихожане пытались пропустить мать с сыном вперед. Но она не хотела. Она как будто бы растягивала этот миг: когда с ее Витей вдруг кто-то захотел подружиться. Пусть даже болящая.
Машка перебирала маленькие пальчики, а мальчишка улыбался. Казалось, что в пустоту. Но я тогда думала, что он улыбался Богу, Который коснулся его рукой местной дурочки.
Машка вообще привечала всех «не таких»... Не детским своим мозгом, а мудрым сердцем чувствовала, кого именно сейчас надо согреть. Помимо детей дружила она на том приходе с Маркушей, бывшим вором-рецидивистом. И он с ней дружил. Такие разные, но оба несчастные, выкинутые жизнью, и оба счастливые, принятые Христом.
А еще были они не разлей вода с Питером Бабангудой. Но это раньше он им был. Когда приехал из своей Нигерии. Сейчас он банальный Петька Пасюк. Крестился, женился на местной прихожанке Олесе и взял ее фамилию. Потому что сама она Бабангудой становиться категорически отказалась.
Но когда местные приходские бабушки от черного, как смоль, Питера шарахнулись (городок же простой, маленький, толерантности не обученный, да и когда это было), Машка взяла его под свое крыло. Водила по храму, показывала на иконы и что-то рассказывала. А он, ничего на нашем языке еще не понимая, улыбался и благодарно смотрел на Машку — приняли...
О том маленьком приходе и его обитателях я могу рассказывать бесконечно. Особенно сейчас, когда очень скучаю, а поехать не могу.
На самом деле, я хотела рассказать о том, что Машка-дурочка никого и никогда не прощала... Она даже не знала, как это — прощать. Потому что никогда и ни на кого не обижалась.
Это я, такая здоровая, обижусь, а потом стараюсь не думать. И вроде как простила. А она просто не умела обижаться. Больная? Не знаю.
В тот мой приезд, когда я увидела, как Машка подошла к маме с болящим мальчиком, на приходе произошел очень неприятный инцидент. Из церковной лавки пропали деньги.
Событие это было из ряда вон выходящим, потому что за прилавком сидела Верочка, местный бухгалтер. Мимо нее ни муха в храмовую казну не пролетит, ни копейка из казны не уплывет. А тут дневная выручка.
На свою беду, в лавке в тот день вертелась Машка. Она любила рассматривать иконки, крестики. Верочка и рада была бы ее выгнать, болящая ей не нравилась, но отец Евгений странным образом благоволил дурочке. А настоятеля бухгалтер почитала.
Вертелась там и я. Но мне повезло больше, чем Машке. Я все время была у Верочки на виду. Да и человек я, вроде бы, приличный.
У Веры не было сомнений, что выручку украла Машка, и грянул скандал.
— Воровка! Где деньги? — кричала бухгалтер на все подворье. — Она воровка! Я же говорила, не надо ее сюда пускать! А батюшка: «Блаженная! Блаженная!».
Она трясла Машку за руку, а та мотала головой из стороны в сторону:
— Не я…
Пришел отец Евгений... Началось выяснение. И сгоряча Машку прогнали с подворья. В полицию решил настоятель все же не заявлять. Нездоровый же она человек.
Машка шла с подворья и плакала. Я догнала ее. Мне, почему-то казалось, что это не она.
— Маш, не плачь! Разберутся! — попыталась утешить ее я.
— Веру жалко! Она работала, а деньги пропали. И батюшку... Как он теперь?
Я окаменела. Человека с позором выгнали, а она плачет, жалея обидчиков.
Деньги нашлись на следующий день... Сама Верочка засунула впопыхах их в другое место и забыла. Перед Машкой, когда она, как ни в чем не бывало, пришла в храм, извинялись и гордая бухгалтер, и отец Евгений, и даже невольные зрители того скандала. А она все повторяла:
— Как хорошо! Нашлись! Вера! Какая ты молодец! Батюшка! Нашлись!
И смеялась, как ребенок.
Я смотрела тогда на отца Евгения, у него в глазах стояли слезы. И мы оба думали, наверное, об одном: счастливо сердце, не знающее обид. И было нам стыдно за себя.
А Машка опять вертелась в церковной лавке, как будто и не было ничего. Для нее и не было...
А однажды в тот храм привезли чудотворную икону Богородицы. Всего на сутки, и то по большой просьбе отца Евгения. Икона эта путешествовала по большим приходам.
Батюшка распорядился не закрывать храм ни днем, ни ночью. Чтобы каждый мог прийти, помолиться. И шли потоком к Божией Матери люди со своими бедами, горестями. Муж пьет и бьет смертным боем. Ребенок болеет, и врачи прогнозов не дают. Работы нет. Рушится все и жить уже не хочется.
В какой-то момент к святыне подошла важная, модная и очень душистая дама. Машка по обычаю начала дергать ее за рукав и смеяться. И показывать на икону.
— Отстань, дура! – со злостью выпалила женщина. — Уберите ее кто-нибудь.
Это услышал отец Евгений.
— Богородица пришла и к дурам, — тихо сказал он.
Дама опешила, но больше опешила Машка. Она перестала смеяться, посерьезнела, встала перед иконой на колени, поклонилась и тихо отошла.
Несколько дней подряд она будет подолгу стоять перед каким-нибудь образом Божией Матери. Смотреть на Ту, которая пришла и к ней — к местной дурочке. И о чем-то думать...
Но это будет потом. А тогда я, уставшая, сидела на лавочке в углу храма и смотрела на всех этих людей.
— Есть конфета? — подошла ко мне Машка.
— Есть, бери...
Она взяла леденец, который я ей протянула, и пошла куда-то направо. Я машинально проводила ее взглядом и вдруг увидела, что она подошла к той душистой и важной даме.
— На, — протянула она ей конфету. — Богородица здесь! Хорошо как!
И я увидела, как изменилось лицо Машкиной обидчицы. Как будто ангел прилетел и смахнул крылом всю ее важность. И стояла теперь простая, растерянная женщина с болью и благодарностью в глазах. И боль эту из всех нас почувствовала только Машка. И Богородица…
Женщина медленно взяла леденец и вдруг поцеловала Машке руку. А та засмеялась и выдернула:
— Ты что?! Я не батюшка! Ешь конфету!...
И как будто никто не назвал ее дурой, никто не оттолкнул. Не было этого ничего. Для Машки не было.
Когда ее не станет, всем будет очень ее не хватать. Ее детского смеха, ее навязчивости. Ее любви.
Эту ее любовь и беззлобность будут вспоминать все. Ее толкали — она не обижалась, ее обзывали — она не слышала. Ее прогоняли — она шла и тут же возвращалась к тем, кто ее прогонял, и кого она любила.
Она очень хорошо чувствовала чужую боль. Лучше всех нас. И шла к тем, кого надо было согреть. А когда делали плохо ей, просто этого не видела. Или видела в этом боль того человека...
У ее мудрого сердца не было такой функции — обижаться и видеть нечистоту.
Как Машки не стало? Страшно и удивительно. Случилось это после службы. Она куда-то пошла по своим делам. И, проходя мимо одного из домов, увидела, что там горит квартира.
Пожарные уже успели вывести жильцов, но какой-то маленький мальчик рыдал и кричал, что там остался его котенок. Мама прижимала его к себе, а он все кричал и кричал.
Потом рассказывали, что Машка кинулась в подъезд... Ее пытались остановить:
— Куда, дура? Погибнешь!
Но она не слушала. Удивительно, но Машка котенка нашла. А сама умерла в реанимации. Отравилась угарным газом.
После отпевания кто-то сказал:
— Надо же вот так погибнуть по глупости.
— Не по глупости, а по любви, — ответил отец Евгений.
Как странно. Неправдоподобно. Но как, оказывается, бывает. С того котенка на дереве все началось, и этим, в горящем подъезде, все закончилось. А между ними жизнь, как кусочек Неба на земле. Как тот синий цикорий на ее могилке. Жизнь, в которой она только любила...
...Я стояла перед аналоем, кивала, что простила всех обидчиков. Тех, кто толкнул, сказал обидное слово, не так посмотрел, не то сделал, не то написал. Я их всех помнила, я просто старалась до Причастия о них не думать. И вспоминала Машку, которую все считали дурочкой. Но она не дурочка. Она — святая. Святая, которая никого не прощала... Она даже не знала, как это — прощать. Потому что никогда и ни на кого не обижалась.
Елена Кучеренко
Я, правда, старалась в тот момент не думать о тех, кто меня обидел. Роились в голове мысли, что вот там мне не так сказали, там не так посмотрели, там нагрубили. Но я старалась не думать. Хотя бы до Причастия. Но не думать и простить — это разные вещи... И я вдруг вспомнила Машку-дурочку. Та вообще никогда никого не прощала.
Лет семь, как нет ее в живых.Один раз за эти годы удалось мне побывать на ее могилке... Маленькое простое сельское кладбище, простая оградка, простой деревянный крест. Все простое, потому что Машку хоронил простой маленький провинциальный приход — больше было некому. И прямо на ее могильном холмике откуда ни возьмись — цикорий.
Я тогда еще подумала, что не зря именно он вырос здесь, у Машки. Синий кусочек неба на земле. Она сама была кусочком этого Неба.
Когда Машка умерла было ей за шестьдесят. Но ее все так и звали — Машка. И на приходе у отца Евгения, и просто в том маленьком южном городке. Обращались на «ты» даже дети. И считали местной дурочкой.
Когда-то в далеком детстве Машка полезла на шелковицу за застрявшим там котенком. Положила его в сумку, посидела на ветке, поела ягод, а когда начала слезать, не удержалась, упала и ударилась головой. Котенок убежал, а она осталась ребенком навсегда. Машкой-дурочкой. Отец Евгений даже причащал ее в ее шестьдесят без исповеди, как маленькую.
Все свое время Машка проводила у него в храме. Но опять же вела себя, как дитя, чем очень раздражала взрослых благочестивых прихожан. И меня, если честно, тоже. Она могла заговорить прямо во время службы, могла вдруг забить земные поклоны. Могла повиснуть у кого-нибудь на шее или запросто подойти во время молебна к батюшке и взять его под руку. Или начать копаться в моей сумке, изымая оттуда содержимое.
— Машка, отстань, — говорила я ей.
Ей все это говорили…
— Машка, уйди, Херувимская...
— Так, бери конфету и иди, дай помолиться...
— Да замолчишь ты или нет?!
Она замолкала, отставала и шла к детям. И тут же отдавала кому-нибудь выпрошенную конфету...
Вот кто ее правда любил, так это дети. Она, шестидесятилетняя женщина, играла с ними в приходской песочнице, лепила какие-то куличики. Нянчила с девчонками их кукол. Просто болтала и смеялась.
А еще она очень любила катать по церковному дворику коляски с младенцами. Машка шла с этой коляской гордо и трепетно одновременно. Иногда останавливалась и заглядывала внутрь. И лицо ее сияло от радости и нежности...
Хорошо запомнила я один случай... Было лето, я приехала в тот городок и пришла на службу в тот храм. Была всенощная, приближалось помазание. И во дворике появилась незнакомая мне женщина с коляской. Ее в принципе никто там не знал. Это было понятно по поведению прихожан.
Никто не знал, но все, не таясь, смотрели в ее коляску, из которой беспомощно свисали в разные стороны детские руки и ноги. На вид ребенку было уже года три или четыре, и не оставалось никаких сомнений, что он очень болен. Когда женщина достала его, чтобы нести на помазание, все стало еще очевиднее. Большая, бесформенная, как будто бы второпях вылепленная, голова. Слабая шейка, которая не могла ее держать. Перекошенный рот. Глаза, смотрящие в пустоту.
Кто-то глядел, как завороженный, кто-то стыдливо отвернулся, непонятно кого или чего стыдясь, себя или ребенка. «Горе-то какое», — послышалось откуда-то... «Ох, грехи наши, грехи...».
Женщина шла мимо нас с этим ребенком на руках, и мне тогда подумалось, что вот так, наверное, нес мимо зевак Иисус свой крест. Еще немного, и она упадет под его тяжестью. А среди нас не найдется Симона Киринеянина.
— А как его зовут? — подошла вдруг к ним Машка...
Нашелся…
— Витя.
— Давайте я вас отведу к батюшке, он у нас хороший.
Она взяла болтающуюся ручку и встала с ними в очередь на помазание.
Кто-то попытался отогнать дурочку:
— Ты-то куда лезешь?!
— Пожалуйста, не надо, — едва не взмолилась женщина. — Пусть будет с нами…
Опомнившиеся прихожане пытались пропустить мать с сыном вперед. Но она не хотела. Она как будто бы растягивала этот миг: когда с ее Витей вдруг кто-то захотел подружиться. Пусть даже болящая.
Машка перебирала маленькие пальчики, а мальчишка улыбался. Казалось, что в пустоту. Но я тогда думала, что он улыбался Богу, Который коснулся его рукой местной дурочки.
Машка вообще привечала всех «не таких»... Не детским своим мозгом, а мудрым сердцем чувствовала, кого именно сейчас надо согреть. Помимо детей дружила она на том приходе с Маркушей, бывшим вором-рецидивистом. И он с ней дружил. Такие разные, но оба несчастные, выкинутые жизнью, и оба счастливые, принятые Христом.
А еще были они не разлей вода с Питером Бабангудой. Но это раньше он им был. Когда приехал из своей Нигерии. Сейчас он банальный Петька Пасюк. Крестился, женился на местной прихожанке Олесе и взял ее фамилию. Потому что сама она Бабангудой становиться категорически отказалась.
Но когда местные приходские бабушки от черного, как смоль, Питера шарахнулись (городок же простой, маленький, толерантности не обученный, да и когда это было), Машка взяла его под свое крыло. Водила по храму, показывала на иконы и что-то рассказывала. А он, ничего на нашем языке еще не понимая, улыбался и благодарно смотрел на Машку — приняли...
О том маленьком приходе и его обитателях я могу рассказывать бесконечно. Особенно сейчас, когда очень скучаю, а поехать не могу.
На самом деле, я хотела рассказать о том, что Машка-дурочка никого и никогда не прощала... Она даже не знала, как это — прощать. Потому что никогда и ни на кого не обижалась.
Это я, такая здоровая, обижусь, а потом стараюсь не думать. И вроде как простила. А она просто не умела обижаться. Больная? Не знаю.
В тот мой приезд, когда я увидела, как Машка подошла к маме с болящим мальчиком, на приходе произошел очень неприятный инцидент. Из церковной лавки пропали деньги.
Событие это было из ряда вон выходящим, потому что за прилавком сидела Верочка, местный бухгалтер. Мимо нее ни муха в храмовую казну не пролетит, ни копейка из казны не уплывет. А тут дневная выручка.
На свою беду, в лавке в тот день вертелась Машка. Она любила рассматривать иконки, крестики. Верочка и рада была бы ее выгнать, болящая ей не нравилась, но отец Евгений странным образом благоволил дурочке. А настоятеля бухгалтер почитала.
Вертелась там и я. Но мне повезло больше, чем Машке. Я все время была у Верочки на виду. Да и человек я, вроде бы, приличный.
У Веры не было сомнений, что выручку украла Машка, и грянул скандал.
— Воровка! Где деньги? — кричала бухгалтер на все подворье. — Она воровка! Я же говорила, не надо ее сюда пускать! А батюшка: «Блаженная! Блаженная!».
Она трясла Машку за руку, а та мотала головой из стороны в сторону:
— Не я…
Пришел отец Евгений... Началось выяснение. И сгоряча Машку прогнали с подворья. В полицию решил настоятель все же не заявлять. Нездоровый же она человек.
Машка шла с подворья и плакала. Я догнала ее. Мне, почему-то казалось, что это не она.
— Маш, не плачь! Разберутся! — попыталась утешить ее я.
— Веру жалко! Она работала, а деньги пропали. И батюшку... Как он теперь?
Я окаменела. Человека с позором выгнали, а она плачет, жалея обидчиков.
Деньги нашлись на следующий день... Сама Верочка засунула впопыхах их в другое место и забыла. Перед Машкой, когда она, как ни в чем не бывало, пришла в храм, извинялись и гордая бухгалтер, и отец Евгений, и даже невольные зрители того скандала. А она все повторяла:
— Как хорошо! Нашлись! Вера! Какая ты молодец! Батюшка! Нашлись!
И смеялась, как ребенок.
Я смотрела тогда на отца Евгения, у него в глазах стояли слезы. И мы оба думали, наверное, об одном: счастливо сердце, не знающее обид. И было нам стыдно за себя.
А Машка опять вертелась в церковной лавке, как будто и не было ничего. Для нее и не было...
А однажды в тот храм привезли чудотворную икону Богородицы. Всего на сутки, и то по большой просьбе отца Евгения. Икона эта путешествовала по большим приходам.
Батюшка распорядился не закрывать храм ни днем, ни ночью. Чтобы каждый мог прийти, помолиться. И шли потоком к Божией Матери люди со своими бедами, горестями. Муж пьет и бьет смертным боем. Ребенок болеет, и врачи прогнозов не дают. Работы нет. Рушится все и жить уже не хочется.
В какой-то момент к святыне подошла важная, модная и очень душистая дама. Машка по обычаю начала дергать ее за рукав и смеяться. И показывать на икону.
— Отстань, дура! – со злостью выпалила женщина. — Уберите ее кто-нибудь.
Это услышал отец Евгений.
— Богородица пришла и к дурам, — тихо сказал он.
Дама опешила, но больше опешила Машка. Она перестала смеяться, посерьезнела, встала перед иконой на колени, поклонилась и тихо отошла.
Несколько дней подряд она будет подолгу стоять перед каким-нибудь образом Божией Матери. Смотреть на Ту, которая пришла и к ней — к местной дурочке. И о чем-то думать...
Но это будет потом. А тогда я, уставшая, сидела на лавочке в углу храма и смотрела на всех этих людей.
— Есть конфета? — подошла ко мне Машка.
— Есть, бери...
Она взяла леденец, который я ей протянула, и пошла куда-то направо. Я машинально проводила ее взглядом и вдруг увидела, что она подошла к той душистой и важной даме.
— На, — протянула она ей конфету. — Богородица здесь! Хорошо как!
И я увидела, как изменилось лицо Машкиной обидчицы. Как будто ангел прилетел и смахнул крылом всю ее важность. И стояла теперь простая, растерянная женщина с болью и благодарностью в глазах. И боль эту из всех нас почувствовала только Машка. И Богородица…
Женщина медленно взяла леденец и вдруг поцеловала Машке руку. А та засмеялась и выдернула:
— Ты что?! Я не батюшка! Ешь конфету!...
И как будто никто не назвал ее дурой, никто не оттолкнул. Не было этого ничего. Для Машки не было.
Когда ее не станет, всем будет очень ее не хватать. Ее детского смеха, ее навязчивости. Ее любви.
Эту ее любовь и беззлобность будут вспоминать все. Ее толкали — она не обижалась, ее обзывали — она не слышала. Ее прогоняли — она шла и тут же возвращалась к тем, кто ее прогонял, и кого она любила.
Она очень хорошо чувствовала чужую боль. Лучше всех нас. И шла к тем, кого надо было согреть. А когда делали плохо ей, просто этого не видела. Или видела в этом боль того человека...
У ее мудрого сердца не было такой функции — обижаться и видеть нечистоту.
Как Машки не стало? Страшно и удивительно. Случилось это после службы. Она куда-то пошла по своим делам. И, проходя мимо одного из домов, увидела, что там горит квартира.
Пожарные уже успели вывести жильцов, но какой-то маленький мальчик рыдал и кричал, что там остался его котенок. Мама прижимала его к себе, а он все кричал и кричал.
Потом рассказывали, что Машка кинулась в подъезд... Ее пытались остановить:
— Куда, дура? Погибнешь!
Но она не слушала. Удивительно, но Машка котенка нашла. А сама умерла в реанимации. Отравилась угарным газом.
После отпевания кто-то сказал:
— Надо же вот так погибнуть по глупости.
— Не по глупости, а по любви, — ответил отец Евгений.
Как странно. Неправдоподобно. Но как, оказывается, бывает. С того котенка на дереве все началось, и этим, в горящем подъезде, все закончилось. А между ними жизнь, как кусочек Неба на земле. Как тот синий цикорий на ее могилке. Жизнь, в которой она только любила...
...Я стояла перед аналоем, кивала, что простила всех обидчиков. Тех, кто толкнул, сказал обидное слово, не так посмотрел, не то сделал, не то написал. Я их всех помнила, я просто старалась до Причастия о них не думать. И вспоминала Машку, которую все считали дурочкой. Но она не дурочка. Она — святая. Святая, которая никого не прощала... Она даже не знала, как это — прощать. Потому что никогда и ни на кого не обижалась.
Елена Кучеренко
- ЛюбаГость
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Вс 21 Апр 2024 - 7:33
Змея из мешка
Тут конечно же тихий омут,
черти прячутся за иллюзией,
мне поверьте.
Их играет повсюду музыка.
Под влиянием сна
взаперти.
И нельзя сие
запретить себе.
Тут конечно же Ад — под
соусом комикса, —
под животной любовью
кровь океаном пущена.
Все подряд одинаковы
и без искр внутри,
как отряды коварной
программы в
друг друга снаряды.
Скучный жанр
научной драмы,
обстановка душная в
маскараде.
Опыт длится не
тысячелетия,
а всего-то один день.
Лаборатория горя,
ужасов и больниц,
украшена в моря,
горы и стаи птиц.
Как будто больно
важна эта вся
мутотень с
миллионами
нейро лиц.
Их крутятся повсюду
фильмы,
они уже выучили
предпочтения дичи и
тычут трагедиями ей
в лицо,
чтоб та обмякла,
а лучше кричала и
плакала.
А дичь как змея из
мешка, —
улыбчива всегда
и оптимистична,
и дудку считает
реалистичной.
И дударя милосердным,
глупа дичь, мертва дичь,
от этого и усердна.
Alexandr Makarchenko
Тут конечно же тихий омут,
черти прячутся за иллюзией,
мне поверьте.
Их играет повсюду музыка.
Под влиянием сна
взаперти.
И нельзя сие
запретить себе.
Тут конечно же Ад — под
соусом комикса, —
под животной любовью
кровь океаном пущена.
Все подряд одинаковы
и без искр внутри,
как отряды коварной
программы в
друг друга снаряды.
Скучный жанр
научной драмы,
обстановка душная в
маскараде.
Опыт длится не
тысячелетия,
а всего-то один день.
Лаборатория горя,
ужасов и больниц,
украшена в моря,
горы и стаи птиц.
Как будто больно
важна эта вся
мутотень с
миллионами
нейро лиц.
Их крутятся повсюду
фильмы,
они уже выучили
предпочтения дичи и
тычут трагедиями ей
в лицо,
чтоб та обмякла,
а лучше кричала и
плакала.
А дичь как змея из
мешка, —
улыбчива всегда
и оптимистична,
и дудку считает
реалистичной.
И дударя милосердным,
глупа дичь, мертва дичь,
от этого и усердна.
Alexandr Makarchenko
- ЛюбаГость
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Пт 26 Апр 2024 - 9:38
"Я всегда всё делал классно,
Но искусством не считал.
Подводил под сплин свой базу
В виде Маркса и Христа.
Огонёк мой почти синий
Светит всем смертям назло.
Расскажи пойди мессии
Что сердце обрело.
Там любовь в тумане летнем,
Где искал парковку я,
Распутны конкуренты,
А женщина судья.
В этом деле только бизнес,
Но осадок как сверло.
Я пересмотреть явился
Что сердце обрело.
Одевался я с изыском,
Сбыл трусы как амулет.
Я держал на кухне киску,
А пантеру во дворе.
Мой тюремщик не обидел.
Да и я был не трепло.
Потому никто не видел
Что сердце обрело.
Полагалось мне предвидеть.
Скажем, график начертить.
Бедой было - её видеть,
Бедой стало - вместе быть.
Был союз наш иллюзорным,
Мне моя обрыдла роль.
Некрасиво и топорно
Что сердце обрело.
Ангел стал скрипач сутулый,
Дьявол - арфы секретарь.
Каждый мнит себя акулой,
Но душа его-пескарь.
Открыл каждое окно я,
Только темен дом зело.
Крикни: "Сдайся!", остальное
Что сердце обрело.
Я всегда всё делал классно,
Но искусством не считал.
И рабов была здесь масса,
Весь в цепях, певец сгорал.
Правосудия кривая -
В руки каждому кайло.
Проиграл я, защищая
Что сердце обрело.
С нищим я учил уроки
Отвратительным на вид.
Он в когтях у женщин многих
Был заброшен и забыт.
Ни морали здесь, ни пищи
Для ума не проросло.
И благославляет нищий
Что сердце обрело.
Я всегда всё делал классно,
Но искусством не считал.
Мог поднять вес безопасный,
Членство чуть не потерял.
И с берданкой на пороге
Был полезен пригрозить.
Мы боролись, но в итоге
Не за право возразить.
Огонёк мой почти синий
Светит всем смертям назло.
Расскажи пойди мессии
Что сердце обрело."
* * *
- АннаМодератор
- Сообщения : 290
Дата регистрации : 2023-12-10
ЛЕОНАРДО. НЕУДАЧНИК ИЗ ВИНЧИ ( отрывок, 4 часть) Carina Cockrell-Ferre
Ср 8 Май 2024 - 5:28
Когда хочется за что-то зацепится....
****
ЛЕОНАРДО. НЕУДАЧНИК ИЗ ВИНЧИ
Старый Антонио города не любил, уехал оттуда еще в молодости и обожал свои тосканские холмы, подальше от суматохи, толкотни, необходимости угождать и лебезить, что необходимо нотариусу для продвижения по службе.
В своем Анкиано старый Антонио был сам себе хозяин не зависел ни от кого, кроме Бога.
Бабушка Лючия — сильная, ладная, красивая, была на двадцать лет младше деда, родом из городка неподалеку — Тойя ди Бакчеретто, из семьи гончаров. С детства была обучена ремеслу, и в Анкиано продолжала чудесное это дело. Как завороженный смотрел Леонардо, как вращая гончарное колесо, бабушка Лючия, забрызганная красной тосканской глиной, едва заметным движением пальцев создавала удивительные формы, всякий раз разные, а потом расписывала причудливым магическим узором и обжигала в печи во дворе, под навесом. Их закупали торговцы из самой Флоренции.
Дядя Франческо (Леонардо звал его только Zio — «дядя», и вскоре это с прозвище заменило ему имя) был всего на 15 лет старше Леонардо, любил его безусловно и опекал как старший брат.
На глазу у Зио было бельмо — хлестнула хвостом корова, и с каждым годом он видел все хуже. Не помог даже лекарь в Эмполи, посоветовавший прикладывать к глазам куриный помет, смешанный с вином. Леонардо думал, что перестать видеть мир — это самое страшное, что может случиться с человеком.
Зио считали в округе кем-то вроде деревенского дурачка: слишком был он добрым. Один раз он зимой прыгнул в реку, чтобы спасти тонущую собаку. Чуть сам не утонул.
Семья да Винчи уже два века была уважаема в местных краях. Не то чтобы они были очень знатны или богаты, но образованы, и земля своя, не унижались, не мельтешили, не лезли на глаза и держали слово: достоинства у них было не отнять.
Дом их был старый, грубой кладки, но добротный. Каменный пол почти за два века до блеска отполирован грубыми подошвами и исцарапан шпорами.
Под потолком кухни — черные матицы, где на вбитых длинных гвоздях сушатся пучки пряностей для lampredotto, его варят из сычуга и коровьего желудка, ribollita (самое вкусное, обожаемая Леонардо всю жизнь густая овощная похлебка из сухого хлеба, фасоли, капусты и пряностей), ну и, конечно, cacciucco, рыбный суп, как же без него! Вот всем этим, да еще сажей из очага, да глиной от бабушкиного гончарного фартука — запахи родного дома. А в отверстии в камне, за ставней, живет сверчок. Леонардо долго мучало: чем он издает такие звуки — головой или крылышками? Долго пытался его увидеть и понаблюдать. Оказалось, крылышками.
На утоптанной красной земле двора — жом для винограда, его вращает, целый день ходя по кругу, грустно вздыхающий серый ослик Грийо, а за домом — масличный жом. Здесь по кругу ходит хитрый белый ослик Бьянко, вращая огромные каменные жернова. Бьянко любит ни с того ни с сего останавливаться как вкопанный в самый разгар отжима, и тогда только третья или четвертая морковка может опять заставить его идти по кругу. «Разбойник, вымогатель!» — ворчит на него дед.
А из каменного желоба между тем капает в большой терракотовый кувшин самая вкусная на свете вещь — свежее оливковое масло, такое зеленое, терпкое и такое вкусное, когда нальешь его прямо в ладошку, а туда — щепоть серой крупной соли. Слизал, а ладошка потом — пахучая и зеленоватая.
Ла Монтанья
Но самое любимое место, где Леонардо пропадал день и ночь, — конюшня. Там жили четыре дедовых коня, за которых заплачено было немало на ярмарке в Эмполи. Особенно за Ла Монтанью, потому что это была огромная, как гора, кобылица, необычно доброго для такой породистой кобылицы нрава.
Ничего более красивого Леонардо не видел, чем эта лошадь. Он приносил ей каждый день каштаны и разговаривал как с человеком. И был совершенно уверен, что она все понимает — она ведь пофыркивала и тихонько ржала как раз в нужных местах. Ее необыкновенно мощные мускулы обтекала коричневая кожа, прекрасная, блестящая, как только что «вылупившаяся» из зеленого колючего «яйца», влажная каштановая скорлупка. И как же здорово было купать ее в прохладной Винчио, у старого брода!
А однажды из окна Леонардо увидел деда, возвращающегося вечером, в закатных лучах, верхом на Ла Монтанье по Кипарисовой дороге из Винчи, куда ездил вырывать больной зуб у тамошнего цирюльника. Солнечный свет расцветил холмы в тот день каким-то особенным сочетанием оранжевого, желтого, зеленого и сиреневого, а может, Леонардо просто раньше этого не замечал, а сейчас заметил, и у него даже в носу защекотало и плакать захотелось, как девчонке, от красоты в окне как в раме: вот бы всегда скакала прекрасная Ла Монтанья по дороге меж зеленых и сиреневых кипарисов, в оранжево-желтом свете! Сколько цветов сразу, но как же жаль, что все это исчезнет без следа, кончится с темнотой! Он долго не мог успокоиться. Надо было что-то сделать, чтобы увиденное осталось навсегда, чтобы можно было показать другим, которые сейчас не могут это видеть и уже никогда не увидят. Но как? А если нарисовать? Остаются ведь узоры, которыми расписывает горшки бабушка Лючия! Деда верхом на Ла Монтанье можно и не рисовать. Дед как раз все портил, особенно с перевязанной щекой, закрывал седлом прекрасный круп лошади. Скорее, спешить, пока все это еще перед глазами! Лео ринулся к Франциско, тот сидел за столешней и неспешно плавил на свечке сургуч, запечатывал какое-то письмо.
— Зио! Бумаги! Дай мне бумаги! Скорей!
— Да что ты так всполошился, дурачок?!
Старое выщербленное гусиное перо для рисования не годилось, Лео в ярости бросил его на пол, заметался по кухне, схватил кусок холодного угля из очага. Выскочил во двор. Поздно: дед уже был во дворе, распрягал Ла Монтанью. Поздно. Значит, надо закрыть глаза и постараться увидеть все опять. Он зажмурил глаза. Потом открыл. Лег на пол у очага и стал рисовать все, что увидел в темноте своих зажмуренных век. И поразился тому, как его рука точно и послушно воспроизвела на бумаге все контуры увиденного. В рисунке была кипарисовая дорога, стремительная сила и красота Ла Монтаньи, холмы, все как на самом деле. Его радость, и восторг были на этом рисунке тоже. Не было только красок. Только красок не было. Дед уже к тому времени сидел за столом и все жаловался Франциско, как больно было вырывать зуб и сколько он потерял крови, и сколько проклятый цирюльник взял за операцию.
— Смотрите! Смотрите! Это Ла Монтанья! Наша Ла Монтанья!
Леонардо, дрожа от волнения, поднял над головой шероховатую, цвета топленого молока, бумагу с рисунком. Бумага дрожала в его руках, словно лошадь еще продолжала свое движение.
Дед с дядей Франциско увидев рисунок, переглянулись и присвистнули! И замолчали. Дед даже на минуту забыл о своем вырванном зубе. А потом, не сговариваясь, они — дед и дядя Франциско — почему-то... захлопали. Как все хлопали тогда, на деревенском празднике урожая в Винчи бродячему музыканту, так здорово игравшему на мандолине. И Леонардо почему-то так же серьезно поклонился им, совсем как это сделал тогда тот музыкант.
С тех пор в доме Антонио да Винчи никогда не хватало бумаги.
«Ни расходы подсчитать, ни письма написать, прости меня, Пресвятая Мадонна!» — ворчал дед, вздыхая. Но опять запрягал, и ехал в город за толстой желтоватой бумагой к торговцу Вакко, к вящей того радости.
— Ты что это, мессир да Винчи, писателем стал на старости лет?! — орал толстый глуховатый Вакко.
— Заткнись, темная деревенщина! У меня внук растет — художник!
— Так вот оно что! Твой «бокко» (что значило «лишний рот в семье») художник, говоришь? — хохотал толстый Вакко. — Это хорошо, пристроишь в какую-нибудь мастерскую, будет малярствовать, с шеи твоей слезет!
— Ты вот что, Вакко: продавай свою паршивую бумагу да не забывайся и в дела моей семьи нос не суй! Вот, ну-ка взгляни, его рисунок, Леонардо!
И достал из дорожной сумы, и долго разворачивал дрожащими узловатыми пальцами перед Вакко рисунок углем: тот самый, лошади Ла Монтаньи.
Торговец сразу умолк, словно его задули, точно свечку.
— Святая Мадонна, лошадь-то как живая! — перекрестился Вакко. —Прошу простить, сер да Винчи. Я ведь еще и сангину продаю. Сангина для рисования куда лучше угля-то!
— Говоришь: лучше? Тогда беру. Сколько шкур за нее дерешь? Припекут-то тебя за дороговизну твою черти в аду, ох и припекут!
— Ну вы и шутник, сер да Винчи! Беру я за все самую малость, себе в убыток.
Жизнь и смерть
А Ла Монтанья стала совсем огромной — в животе ее жил жеребенок. Она грустно и тяжело дышала, и даже иногда ложилась на бок днем, чего никогда раньше не делала. И Леонардо ужасно волновался и хуже спал, и приходил к ней в стойло каждый день, расчесывал ей гриву, приносил морковку, клал руку на огромное, ставшее безобразным, слишком большим для ее тела брюхо и чувствовал ладонью, как внутри, в полной темноте, брыкался живой жеребенок, и ждал, ждал. А Ла Монтанья тяжело, по-человечески вздыхала, но с каждым днем уже хуже понимала человеческий язык. Лео это беспокоило все больше и больше.
...Леонардо проснулся от того, что его кто-то тряс, будил. Дед так и зашел к нему с факелом.
— Вставай, Лео, вставай! Помощь мне нужна, Ла Монтанья мучается с третьего часа. Жеребенок, видно, слишком большой, родить не может. А все разъехались, как на беду, одни мы!
Он вскочил.
Зио на всю неделю уехал на ярмарку в Эмполи, приходящие служанки, как всегда, ночевали в своих домах в Винчи, а бабушка Лючия уехала в Бакчерето проведать больную сестру.
В тревожном метании факелов темной, тяжело дышащей живой горой Ла Монтанья бессильно лежала на боку и хрипела от напряжения. Под ней было темное озеро. Кровь.
Когда Лео подошел к ней с факелом, кобылица внезапно резко подняла голову и посмотрела прямо в глаза Леонардо, молила.
— Дед, что нужно делать? Говори!
— Плохо дело. Больше ждать нечего. Потеряем обоих. Надо резать...
Дед протянул ему нож.
— Прокали на факеле.
А сам между тем связывал кожаным ремешком ноги Ла Монтанье.
Лео было страшно оттого, что должно было произойти, но собственное бездействие и бессилие казались страшнее. Он обнял большую теплую голову Ла Монтаньи с огромными, наполненными слезами глазами, говорил ей ласковые, бессмысленные слова, говорил ей веселые вещи: про лето, про сладкие каштаны, про то, что он возьмет ее и ее жеребенка купаться в прохладной Винчио, когда все это кончится. И вдруг сам начинал верить в свою ложь. И от его голоса она успокаивалась. Доверяла.
— Эх, такая лошадь пропала! — Дед сам чуть не плакал, половчее перехватывая нож. — Ты отойди, отвернись.
Леонардо отошел, но все видел, только закрыл руками уши, чтобы не слышать, как кричит Ла Монтанья. Она не успела ничего понять, дед управился очень быстро…
… — Ты возьми соломинку и соломинкой, соломинкой ему ноздри-то пощекочи! Если не задышит, все — и его потеряли!
Дед разорвал руками окровавленный скользкий пузырь, который мешал дышать жеребенку, а Леонардо изо всех сил щекотал ему ноздри. Тот не двигался — мокрый и мертвый.
— Ну что ты плачешь, дурачок мой Лео? Это жизнь. Это природа. Все умирают. Все умрут. И я, и ты, — дрожащим голосом сказал Антонио, утирая морщинистые щеки окровавленным рукавом.
— Когда умирают люди... грешники попадают в ад, а хорошие люди — в рай. Дед, а Ла Монтанья... она завтра попадет в рай?
— Нет, Лео. Не попадет. Нет у нее души. Нет душ у зверей. Только у человека.
— Нет души?! У Ла Монтаньи?! Да у нее такая душа!.. У нее — вот такая душа! Ничего ты не знаешь, дед! — Леонардо кричал на деда, как будто в чем-то была его вина.
— Ничего про души зверей в Библии не сказано.
Вдруг с соломы раздался чих. Переглянулись, боясь поверить.
Жеребенок дернулся, слегка мотнул головой, фыркнул и открыл глаза! Жив!
— Дед, он хочет подняться! Дай я ему помогу!
— Не трогай! — резко остановил дед. — Должен сам. Сам. Если поднимется — будет жить.
После десятка смешных и бессильных попыток жеребенок наконец стоял на растопыренных, тонюсеньких, подламывающихся ножках.
Они оба смеялись сквозь слезы.
— Мальчишка. Ragazzo!
Уже потом Леонардо смотрел на свой рисунок Ла Монтаньи и думал, что она все-таки не совсем умерла: осталась на его рисунке! И понял, что художники делают очень важное дело: на картинах и рисунках продолжают жить те, кого забирает к себе Господь. А в том, что Ла Монтанью забрал к себе именно Господь, Леонардо не сомневался ни минуты. И облака проносились над Тосканой, как табуны небесных лошадей.
Леонардо всю жизнь будет пытаться разгадать загадку полета птиц и чувствовать огромную нежность к животным, особенно к лошадям. В его конюшне всегда их будет не менее двух, и даже если ему самому нечего будет есть, он никогда их не продаст в чужие руки. Он будет их рисовать, лепить, отливать в бронзе. И все эти изображенные им лошади будут выглядеть куда прекраснее и выразительнее своих всадников.
****
ЛЕОНАРДО. НЕУДАЧНИК ИЗ ВИНЧИ
Старый Антонио города не любил, уехал оттуда еще в молодости и обожал свои тосканские холмы, подальше от суматохи, толкотни, необходимости угождать и лебезить, что необходимо нотариусу для продвижения по службе.
В своем Анкиано старый Антонио был сам себе хозяин не зависел ни от кого, кроме Бога.
Бабушка Лючия — сильная, ладная, красивая, была на двадцать лет младше деда, родом из городка неподалеку — Тойя ди Бакчеретто, из семьи гончаров. С детства была обучена ремеслу, и в Анкиано продолжала чудесное это дело. Как завороженный смотрел Леонардо, как вращая гончарное колесо, бабушка Лючия, забрызганная красной тосканской глиной, едва заметным движением пальцев создавала удивительные формы, всякий раз разные, а потом расписывала причудливым магическим узором и обжигала в печи во дворе, под навесом. Их закупали торговцы из самой Флоренции.
Дядя Франческо (Леонардо звал его только Zio — «дядя», и вскоре это с прозвище заменило ему имя) был всего на 15 лет старше Леонардо, любил его безусловно и опекал как старший брат.
На глазу у Зио было бельмо — хлестнула хвостом корова, и с каждым годом он видел все хуже. Не помог даже лекарь в Эмполи, посоветовавший прикладывать к глазам куриный помет, смешанный с вином. Леонардо думал, что перестать видеть мир — это самое страшное, что может случиться с человеком.
Зио считали в округе кем-то вроде деревенского дурачка: слишком был он добрым. Один раз он зимой прыгнул в реку, чтобы спасти тонущую собаку. Чуть сам не утонул.
Семья да Винчи уже два века была уважаема в местных краях. Не то чтобы они были очень знатны или богаты, но образованы, и земля своя, не унижались, не мельтешили, не лезли на глаза и держали слово: достоинства у них было не отнять.
Дом их был старый, грубой кладки, но добротный. Каменный пол почти за два века до блеска отполирован грубыми подошвами и исцарапан шпорами.
Под потолком кухни — черные матицы, где на вбитых длинных гвоздях сушатся пучки пряностей для lampredotto, его варят из сычуга и коровьего желудка, ribollita (самое вкусное, обожаемая Леонардо всю жизнь густая овощная похлебка из сухого хлеба, фасоли, капусты и пряностей), ну и, конечно, cacciucco, рыбный суп, как же без него! Вот всем этим, да еще сажей из очага, да глиной от бабушкиного гончарного фартука — запахи родного дома. А в отверстии в камне, за ставней, живет сверчок. Леонардо долго мучало: чем он издает такие звуки — головой или крылышками? Долго пытался его увидеть и понаблюдать. Оказалось, крылышками.
На утоптанной красной земле двора — жом для винограда, его вращает, целый день ходя по кругу, грустно вздыхающий серый ослик Грийо, а за домом — масличный жом. Здесь по кругу ходит хитрый белый ослик Бьянко, вращая огромные каменные жернова. Бьянко любит ни с того ни с сего останавливаться как вкопанный в самый разгар отжима, и тогда только третья или четвертая морковка может опять заставить его идти по кругу. «Разбойник, вымогатель!» — ворчит на него дед.
А из каменного желоба между тем капает в большой терракотовый кувшин самая вкусная на свете вещь — свежее оливковое масло, такое зеленое, терпкое и такое вкусное, когда нальешь его прямо в ладошку, а туда — щепоть серой крупной соли. Слизал, а ладошка потом — пахучая и зеленоватая.
Ла Монтанья
Но самое любимое место, где Леонардо пропадал день и ночь, — конюшня. Там жили четыре дедовых коня, за которых заплачено было немало на ярмарке в Эмполи. Особенно за Ла Монтанью, потому что это была огромная, как гора, кобылица, необычно доброго для такой породистой кобылицы нрава.
Ничего более красивого Леонардо не видел, чем эта лошадь. Он приносил ей каждый день каштаны и разговаривал как с человеком. И был совершенно уверен, что она все понимает — она ведь пофыркивала и тихонько ржала как раз в нужных местах. Ее необыкновенно мощные мускулы обтекала коричневая кожа, прекрасная, блестящая, как только что «вылупившаяся» из зеленого колючего «яйца», влажная каштановая скорлупка. И как же здорово было купать ее в прохладной Винчио, у старого брода!
А однажды из окна Леонардо увидел деда, возвращающегося вечером, в закатных лучах, верхом на Ла Монтанье по Кипарисовой дороге из Винчи, куда ездил вырывать больной зуб у тамошнего цирюльника. Солнечный свет расцветил холмы в тот день каким-то особенным сочетанием оранжевого, желтого, зеленого и сиреневого, а может, Леонардо просто раньше этого не замечал, а сейчас заметил, и у него даже в носу защекотало и плакать захотелось, как девчонке, от красоты в окне как в раме: вот бы всегда скакала прекрасная Ла Монтанья по дороге меж зеленых и сиреневых кипарисов, в оранжево-желтом свете! Сколько цветов сразу, но как же жаль, что все это исчезнет без следа, кончится с темнотой! Он долго не мог успокоиться. Надо было что-то сделать, чтобы увиденное осталось навсегда, чтобы можно было показать другим, которые сейчас не могут это видеть и уже никогда не увидят. Но как? А если нарисовать? Остаются ведь узоры, которыми расписывает горшки бабушка Лючия! Деда верхом на Ла Монтанье можно и не рисовать. Дед как раз все портил, особенно с перевязанной щекой, закрывал седлом прекрасный круп лошади. Скорее, спешить, пока все это еще перед глазами! Лео ринулся к Франциско, тот сидел за столешней и неспешно плавил на свечке сургуч, запечатывал какое-то письмо.
— Зио! Бумаги! Дай мне бумаги! Скорей!
— Да что ты так всполошился, дурачок?!
Старое выщербленное гусиное перо для рисования не годилось, Лео в ярости бросил его на пол, заметался по кухне, схватил кусок холодного угля из очага. Выскочил во двор. Поздно: дед уже был во дворе, распрягал Ла Монтанью. Поздно. Значит, надо закрыть глаза и постараться увидеть все опять. Он зажмурил глаза. Потом открыл. Лег на пол у очага и стал рисовать все, что увидел в темноте своих зажмуренных век. И поразился тому, как его рука точно и послушно воспроизвела на бумаге все контуры увиденного. В рисунке была кипарисовая дорога, стремительная сила и красота Ла Монтаньи, холмы, все как на самом деле. Его радость, и восторг были на этом рисунке тоже. Не было только красок. Только красок не было. Дед уже к тому времени сидел за столом и все жаловался Франциско, как больно было вырывать зуб и сколько он потерял крови, и сколько проклятый цирюльник взял за операцию.
— Смотрите! Смотрите! Это Ла Монтанья! Наша Ла Монтанья!
Леонардо, дрожа от волнения, поднял над головой шероховатую, цвета топленого молока, бумагу с рисунком. Бумага дрожала в его руках, словно лошадь еще продолжала свое движение.
Дед с дядей Франциско увидев рисунок, переглянулись и присвистнули! И замолчали. Дед даже на минуту забыл о своем вырванном зубе. А потом, не сговариваясь, они — дед и дядя Франциско — почему-то... захлопали. Как все хлопали тогда, на деревенском празднике урожая в Винчи бродячему музыканту, так здорово игравшему на мандолине. И Леонардо почему-то так же серьезно поклонился им, совсем как это сделал тогда тот музыкант.
С тех пор в доме Антонио да Винчи никогда не хватало бумаги.
«Ни расходы подсчитать, ни письма написать, прости меня, Пресвятая Мадонна!» — ворчал дед, вздыхая. Но опять запрягал, и ехал в город за толстой желтоватой бумагой к торговцу Вакко, к вящей того радости.
— Ты что это, мессир да Винчи, писателем стал на старости лет?! — орал толстый глуховатый Вакко.
— Заткнись, темная деревенщина! У меня внук растет — художник!
— Так вот оно что! Твой «бокко» (что значило «лишний рот в семье») художник, говоришь? — хохотал толстый Вакко. — Это хорошо, пристроишь в какую-нибудь мастерскую, будет малярствовать, с шеи твоей слезет!
— Ты вот что, Вакко: продавай свою паршивую бумагу да не забывайся и в дела моей семьи нос не суй! Вот, ну-ка взгляни, его рисунок, Леонардо!
И достал из дорожной сумы, и долго разворачивал дрожащими узловатыми пальцами перед Вакко рисунок углем: тот самый, лошади Ла Монтаньи.
Торговец сразу умолк, словно его задули, точно свечку.
— Святая Мадонна, лошадь-то как живая! — перекрестился Вакко. —Прошу простить, сер да Винчи. Я ведь еще и сангину продаю. Сангина для рисования куда лучше угля-то!
— Говоришь: лучше? Тогда беру. Сколько шкур за нее дерешь? Припекут-то тебя за дороговизну твою черти в аду, ох и припекут!
— Ну вы и шутник, сер да Винчи! Беру я за все самую малость, себе в убыток.
Жизнь и смерть
А Ла Монтанья стала совсем огромной — в животе ее жил жеребенок. Она грустно и тяжело дышала, и даже иногда ложилась на бок днем, чего никогда раньше не делала. И Леонардо ужасно волновался и хуже спал, и приходил к ней в стойло каждый день, расчесывал ей гриву, приносил морковку, клал руку на огромное, ставшее безобразным, слишком большим для ее тела брюхо и чувствовал ладонью, как внутри, в полной темноте, брыкался живой жеребенок, и ждал, ждал. А Ла Монтанья тяжело, по-человечески вздыхала, но с каждым днем уже хуже понимала человеческий язык. Лео это беспокоило все больше и больше.
...Леонардо проснулся от того, что его кто-то тряс, будил. Дед так и зашел к нему с факелом.
— Вставай, Лео, вставай! Помощь мне нужна, Ла Монтанья мучается с третьего часа. Жеребенок, видно, слишком большой, родить не может. А все разъехались, как на беду, одни мы!
Он вскочил.
Зио на всю неделю уехал на ярмарку в Эмполи, приходящие служанки, как всегда, ночевали в своих домах в Винчи, а бабушка Лючия уехала в Бакчерето проведать больную сестру.
В тревожном метании факелов темной, тяжело дышащей живой горой Ла Монтанья бессильно лежала на боку и хрипела от напряжения. Под ней было темное озеро. Кровь.
Когда Лео подошел к ней с факелом, кобылица внезапно резко подняла голову и посмотрела прямо в глаза Леонардо, молила.
— Дед, что нужно делать? Говори!
— Плохо дело. Больше ждать нечего. Потеряем обоих. Надо резать...
Дед протянул ему нож.
— Прокали на факеле.
А сам между тем связывал кожаным ремешком ноги Ла Монтанье.
Лео было страшно оттого, что должно было произойти, но собственное бездействие и бессилие казались страшнее. Он обнял большую теплую голову Ла Монтаньи с огромными, наполненными слезами глазами, говорил ей ласковые, бессмысленные слова, говорил ей веселые вещи: про лето, про сладкие каштаны, про то, что он возьмет ее и ее жеребенка купаться в прохладной Винчио, когда все это кончится. И вдруг сам начинал верить в свою ложь. И от его голоса она успокаивалась. Доверяла.
— Эх, такая лошадь пропала! — Дед сам чуть не плакал, половчее перехватывая нож. — Ты отойди, отвернись.
Леонардо отошел, но все видел, только закрыл руками уши, чтобы не слышать, как кричит Ла Монтанья. Она не успела ничего понять, дед управился очень быстро…
… — Ты возьми соломинку и соломинкой, соломинкой ему ноздри-то пощекочи! Если не задышит, все — и его потеряли!
Дед разорвал руками окровавленный скользкий пузырь, который мешал дышать жеребенку, а Леонардо изо всех сил щекотал ему ноздри. Тот не двигался — мокрый и мертвый.
— Ну что ты плачешь, дурачок мой Лео? Это жизнь. Это природа. Все умирают. Все умрут. И я, и ты, — дрожащим голосом сказал Антонио, утирая морщинистые щеки окровавленным рукавом.
— Когда умирают люди... грешники попадают в ад, а хорошие люди — в рай. Дед, а Ла Монтанья... она завтра попадет в рай?
— Нет, Лео. Не попадет. Нет у нее души. Нет душ у зверей. Только у человека.
— Нет души?! У Ла Монтаньи?! Да у нее такая душа!.. У нее — вот такая душа! Ничего ты не знаешь, дед! — Леонардо кричал на деда, как будто в чем-то была его вина.
— Ничего про души зверей в Библии не сказано.
Вдруг с соломы раздался чих. Переглянулись, боясь поверить.
Жеребенок дернулся, слегка мотнул головой, фыркнул и открыл глаза! Жив!
— Дед, он хочет подняться! Дай я ему помогу!
— Не трогай! — резко остановил дед. — Должен сам. Сам. Если поднимется — будет жить.
После десятка смешных и бессильных попыток жеребенок наконец стоял на растопыренных, тонюсеньких, подламывающихся ножках.
Они оба смеялись сквозь слезы.
— Мальчишка. Ragazzo!
Уже потом Леонардо смотрел на свой рисунок Ла Монтаньи и думал, что она все-таки не совсем умерла: осталась на его рисунке! И понял, что художники делают очень важное дело: на картинах и рисунках продолжают жить те, кого забирает к себе Господь. А в том, что Ла Монтанью забрал к себе именно Господь, Леонардо не сомневался ни минуты. И облака проносились над Тосканой, как табуны небесных лошадей.
Леонардо всю жизнь будет пытаться разгадать загадку полета птиц и чувствовать огромную нежность к животным, особенно к лошадям. В его конюшне всегда их будет не менее двух, и даже если ему самому нечего будет есть, он никогда их не продаст в чужие руки. Он будет их рисовать, лепить, отливать в бронзе. И все эти изображенные им лошади будут выглядеть куда прекраснее и выразительнее своих всадников.
брат Нибенимеда поставил(а) лайк
- АннаМодератор
- Сообщения : 290
Дата регистрации : 2023-12-10
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Ср 15 Май 2024 - 2:40
ИОСИФ БРОДСКИЙ
Сюзанне Мартин
Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне
«Яникулум» новое кодло болтает на прежней фене.
Тая в стакане, лед позволяет дважды
вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.
Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали
войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,
падали аэропланы, и диктор вздыхал «о Боже».
Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи
даже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римом
борется врукопашную с сизым дымом;
пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден,
выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень.
Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинуть
с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
в ней, выходящей из города, переходящей в годы
в погоне за чистым временем, без счастья и терракоты.
Жизнь без нас, дорогая, мыслима — для чего и
существуют пейзажи, бар, холмы, кучевое
облако в чистом небе над полем того сраженья,
где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.
18 января 1989 г.
*****
Странное было утро сегодня... наткнулась на старую, любимую мелодию, и всколыхнулись моменты из детства- просто некоторые моменты ... А прям следом в мемориз шло это стихотворение Бродского, в котором, как часто у меня с ним бывает, - все ответы на незаданные вопросы и такой точный и ёмкий слепок моего настроения и воспоминаний, что расшифровывать просто смысла нет - всё улетучится сразу.
https://www.youtube.com/watch?v=_1eDJs-fnAo
Сюзанне Мартин
Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне
«Яникулум» новое кодло болтает на прежней фене.
Тая в стакане, лед позволяет дважды
вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.
Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали
войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,
падали аэропланы, и диктор вздыхал «о Боже».
Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи
даже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римом
борется врукопашную с сизым дымом;
пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден,
выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень.
Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинуть
с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
в ней, выходящей из города, переходящей в годы
в погоне за чистым временем, без счастья и терракоты.
Жизнь без нас, дорогая, мыслима — для чего и
существуют пейзажи, бар, холмы, кучевое
облако в чистом небе над полем того сраженья,
где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.
18 января 1989 г.
*****
Странное было утро сегодня... наткнулась на старую, любимую мелодию, и всколыхнулись моменты из детства- просто некоторые моменты ... А прям следом в мемориз шло это стихотворение Бродского, в котором, как часто у меня с ним бывает, - все ответы на незаданные вопросы и такой точный и ёмкий слепок моего настроения и воспоминаний, что расшифровывать просто смысла нет - всё улетучится сразу.
https://www.youtube.com/watch?v=_1eDJs-fnAo
брат Нибенимеда поставил(а) лайк
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Чт 20 Июн 2024 - 16:44
Приветствую. Я, конечно, тоже люблю стихи. Недавно (не помню точно где прочел или услышал) мне попалось одно простое двустишие, которое... заставило меня просто прыснуть от смеха!) Вот только попробуйте хотя бы не улыбнуться!)... Итак;
Никто не любит мандавошек,
А мне их жалко, бедных крошек…
.....)))
История этого двустишия такова. Однажды Некто (не лишенный интеллекта) вступил в спор со знаменитым поэтом Николаем Г. Дело было в конце 70-х годов в Гагре.
Г. утверждал, что он — величайший гуманист века. И что он воспел все-все на свете.
— На самом деле, величайший гуманист века среди поэтов — я, — возразил Некто, не лишенный интеллекта. — И это именно я воспел все-все на свете.
— Чем ты это докажешь? — спросил Г.
В доказательство Н. тут же сымпровизировал такое двустишие
...
Этим проникновенным строкам Г. ничего не смог противопоставить и, хотите верьте, хотите нет, признал свою неправоту…
Так два великих таланта возродили угасшую в средние века традицию поэтических турниров.
Заходер Борис Владимирович (Книга "Заходерзости")
Никто не любит мандавошек,
А мне их жалко, бедных крошек…
.....)))
История этого двустишия такова. Однажды Некто (не лишенный интеллекта) вступил в спор со знаменитым поэтом Николаем Г. Дело было в конце 70-х годов в Гагре.
Г. утверждал, что он — величайший гуманист века. И что он воспел все-все на свете.
— На самом деле, величайший гуманист века среди поэтов — я, — возразил Некто, не лишенный интеллекта. — И это именно я воспел все-все на свете.
— Чем ты это докажешь? — спросил Г.
В доказательство Н. тут же сымпровизировал такое двустишие
...
Этим проникновенным строкам Г. ничего не смог противопоставить и, хотите верьте, хотите нет, признал свою неправоту…
Так два великих таланта возродили угасшую в средние века традицию поэтических турниров.
Заходер Борис Владимирович (Книга "Заходерзости")
- ЛюбасяМодератор
- Сообщения : 227
Дата регистрации : 2024-05-19
Re: Определение поэзии и другие литературные укрытия
Вс 23 Июн 2024 - 22:43
Приветствую, Олег!
Несомненно любая жизнь имеет смысл и мандавошка тоже.
Несомненно любая жизнь имеет смысл и мандавошка тоже.
Права доступа к этому форуму:
Вы не можете отвечать на сообщения